Поздняя ночь в старом деревенском доме... Бледная, болезненная луна пробивалась сквозь потрепанную занавеску на единственном окне, освещая выцветшие, с закрученными по углам обоями с розочками, пыльную икону в красном углу, у которой тускло мерцала лампадка, и главное — широкую, скрипучую, массивную деревянную кровать.
На этой кровати лежали трое. Алла, женщина лет шестидесяти, занимала середину. Её тело, раздувшееся и осевшее после двух родов, десятков лет тяжёлой деревенской работы и плотной, мучной еды, под тонкой ночной рубахой казалось безбрежным. Гипертрофированная, тяжёлая, как два мешка с зерном, грудь лежала на животе, образуя глубокие, влажные складки. Рубаха, натянутая до предела, едва сдерживала эти массивные формы, обрисовывая каждую выпуклость жира на боках, на бёдрах, на животе, который мягкой волной сползал к паху. Слева к ней прижимался её сын, Саша — крепкий, грубоватый мужик за сорок, с залысинами и проседью в щетине, в простых трусах и мятых хлопковых подштанниках. Справа лежал внук, Леша — худощавый, почти хрупкий на фоне двух этих массивных тел, восемнадцатилетний парень в пижаме с застёжкой доверху. Они легли вместе, потому что в избе гулял сквозняк, а печь уже остывала. Потому что так было всегда. Потому что старая, широкая кровать — единственная по-настоящему тёплая — была семейной реликвией и рассадником традиций, которые давно перестали быть невинными и проросли густым, ядовитым чертополохом запретного.
