Раздался слабый, испуганный писк. Потом — тишина. И затем — мягкий, влажный звук поцелуя. Не в губы. Наверное, в макушку. Или в лоб.
— Встань, — сказал он.
Послышался шорох. И тут я увидела их в дверном проеме. Витя бережно, как хрустальную вазу, нес Олю на руках. Она вся обмякла, не сопротивляясь: просто уткнулась лицом в его шею. Он пронес ее через комнату и осторожно положил на нашу еще теплую мятую кровать, рядом со мной.
— Ложись, — сказал он.
Оля послушно легла на спину, глядя на него огромными, полными слез и какого-то немого ужаса глазами. Он сел на край кровати, не глядя на меня: вся его концентрация была на ней. Он взял нижний край ее сарафана и медленно, нежно задрал его до живота. Потом его большие, теплые ладони легли на ее бедра поверх тонких белых трусиков с влажным пятном...
— Сейчас будет хорошо, — просто сказал он. — Ничего не бойся.
И, зацепив пальцами за резинку, он медленно и осторожно, словно разворачивая самый дорогой подарок, стянул их с нее. Оля зажмурилась и слабо вздрогнула. Она не сопротивлялась. Она доверилась ему полностью. Как больной — врачу. Как ученик — учителю...
Я лежала рядом, не дыша. Наблюдала. И впервые не чувствовала ревности, только эту бесконечную жалость. И странную гордость за своего Витьку, который в этот момент был самым красивым, самым настоящим мужчиной на свете. Рыцарем, пришедшим на помощь не с мечом, а с... языком. И той самой редкой, бережной нежностью.
Он не торопился. Его губы коснулись кожи чуть выше колена на внутренней стороне бедра. Это был легкий, исследующий поцелуй. Потом еще один, чуть выше. И еще. Он двигался так медленно, будто читал по ее телу невидимые, священные письмена. Его дыхание было ровным и, наверное, очень теплым.
Оля лежала с закрытыми глазами, ее кулачки разжались, ладони легли на простыню по бокам от тела. Она как будто вообще не дышала, вся превратившись в ожидание. И когда его язык провел длинной, влажной полосой по нежной коже у самого края ее вульвы, она издала короткий, тонкий писк — звук не испуга, а чистого, неподдельного удивления и удовольствия.
Этот звук как будто приободрил Витьку. Он продолжил свою работу, но по-прежнему избегал центра. Он ласкал языком и губами все вокруг — мягкие складки, самые краешки губ, снова возвращался к внутренней поверхности бедер, заставляя ее вздрагивать и издавать тихие, беспомощные звуки. Это был не просто куннилингус. Это был мастер-класс по томлению. По искусству медленного, невыносимого разогрева. Он показывал ей, что удовольствие — это не пункт назначения, а сам путь. Длинный, извилистый, полный прекрасных поворотов.
Прошло, наверное, минут пятнадцать. Пятнадцать минут тихих вздохов, сдавленных всхлипов и едва уловимых движений ее бедер, которые уже сами искали более плотного контакта. И только тогда, когда все ее тело было готово, когда каждый нерв звенел от напряжения, он наконец коснулся клитора. Не прямо, а обходным маневром — скользнул мимо, вернулся, снова ушел в сторону.

А стоило ему взять его в рот полностью, мягко засосав, и начать работать с той самой, идеальной частотой и нажимом, Оля взвыла. Низко, по-звериному. Ее тело взметнулось с кровати в судорожной дуге, спина оторвалась от матраса. Она упиралась в него только лопатками и пятками. Это был не просто оргазм. Это было землетрясение, извержение вулкана, тихий, но абсолютно физически ощутимый взрыв. Даже лежа рядом, я чувствовала, как по кровати передается мощная, ритмичная дрожь ее тела. Она билась в его руках, которые крепко держали ее за бедра, не давая ей уйти, заставляя принять всю волну наслаждения до последней капли.
Он не отпускал ее, пока конвульсии не стали слабее, пока ее тело не обмякло, не рухнуло на простыню, безвольное и счастливое. Только тогда он оторвался, вытер губы тыльной стороной ладони и откинулся назад, тяжело дыша. На его лице не было торжества. Была какая-то глубокая, почти отрешенная усталость. И, может быть, облегчение.
Оля лежала с открытыми, ничего не видящими глазами, устремившимися в потолок. По ее щекам текли слезы, но теперь это были слезы совсем другого свойства. Она дышала прерывисто, ртом, и по всему ее лицу разлилось выражение такого чистого, такого абсолютного, детского изумления, что у меня снова сжалось сердце...
Чуть позже мы сидели на кухне за столом, покрытым потертой клеенкой. Заказанную пиццу еще везли. Перед нами дымились три кружки с крепким чаем. Тишина была не неловкой, а какой-то новой, прозрачной, как воздух после грозы.
Оля сидела, закутавшись в мой большой пушистый халат, и сосредоточенно дула на пар. Ее лицо было чистым, вымытым, глаза — немного опухшими от слез, но спокойными. Взгляд больше не метался, а был обращен внутрь себя, будто она там перечитывала что-то важное.
Витька молча пил чай, глядя в окно на темнеющий двор. Уставший, отстраненный. Но между нами теперь висело это недавнее событие. Висело, как большой хрустальный колокол. Мы все трое боялись до него дотронуться, чтобы не разбить.
Я первая нарушила тишину. Не о том, конечно. О другом.
— Знаешь, Оль, — сказала я, отставляя кружку. — Главное — не торопиться. И не вестись на красивую обертку.
Она подняла на меня глаза, внимательные, без прежней теоретической воинственности.
— А на что тогда... вестись?
— На то, как он смотрит на тебя, когда ты говоришь о чем-то своем, скучном для других. На то, как он смеется над твоими глупыми шутками. На то, помнит ли он, как ты пьешь чай. — я кивнула на ее кружку, в которую она, как всегда, положила три ложки сахара. — И главное — на то, как он касается тебя. Не тогда, когда хочет секса. А просто так. Дотронется до руки. Поправит волосы. Если это делается легко, без задней мысли... это хороший знак.
Оля слушала, широко раскрыв глаза.
— А от кого... держаться подальше?
— От того, кто критикует твое тело, как неудобную мебель, — твердо сказала я. — От того, кто обещает золотые горы, а на деле даже чашку после себя помыть не может. От того, чьи глаза пустые, когда ты ему что-то рассказываешь. И... — я бросила быстрый взгляд на Витьку, — от того, кто боится твоих слез. Не того, кто растерян перед ними — все растеряны. А того, кто злится на них. Кому твои чувства — неудобство.
Витька негромко хмыкнул, но не стал спорить.
Оля допила чай, поставила кружку и взглянула сначала на меня, а потом — долгим, пристальным взглядом на Витю. В ее глазах не было прежнего трепета или смущения. Была ясность.
— Спасибо, — сказала она тихо, но твердо. — За все. Но я хочу спросить... тебя, Витя. Ты ведь не принц. В смысле... из сказки. Ты можешь быть грубым, смешным. Почему же вы... — она махнула рукой между нами, — так крепко держитесь?
Витька оторвал взгляд от окна, посмотрел на нее. Подумал.
— Потому что, Оленька, нет на свете таких краев, где у каждой принцессы есть ее готовый, идеальный, понимающий принц, — сказал он неожиданно серьезно, без тени привычной клоунады. — Таких, видимо, штампуют меньше, чем принцесс. А те, что есть... могут быть заняты, заблудиться в трех соснах или сами быть дураками.
— Так что же делать? — спросила она, и в ее голосе прозвучала не детская обида, а взрослая, усталая тревога.
— А вот это — уже в силах самих принцесс, — ответила уже я сама. — Сделать так, чтобы, если этот самый, неидеальный принц появится на горизонте... его не упустить. Разглядеть его сквозь дурацкие шутки. Потому что, понимаешь... — я сделала паузу, подбирая слова, — человек, конечно, не обязан быть счастливым. Но вот упускать свое счастье, если оно все-таки подвернулось... это все-таки, по-моему, не по-человечески.
Оля слушала, не мигая. Потом медленно кивнула.
— Значит, надо... быть готовой его увидеть, — сказала она больше для себя, чем для нас. — И не испугаться, когда увидишь.
— Примерно так, — согласился Витька и снова уставился в окно, словно и там искал подтверждение своим словам.
Оля встала и начала собираться, не роняя ни слова. Но на пороге она обернулась.
— Спасибо. За мастер-класс. И... за честность.
И ушла, унося с собой новый, очень важный опыт. Инструмент для налаживания своей жизни.
Мы продолжили пить чай. Нам вот-вот должны были привезти пиццу.
