Она собиралась дольше, чем перед собственной свадьбой.
Перед зеркалом в спальне Аня стояла уже в третьем комплекте — и наконец замерла, разглядывая себя так, будто видела впервые. Тридцать четыре года, и тело, которое она за эти годы то любила, то стеснялась, сейчас смотрело на неё из зеркала чужим, притягательным. Тёмные волосы она распустила, и они падали на плечи тяжёлой волной, чуть вьющейся к концам. Кожа после душа была гладкой, ещё влажно поблёскивала во впадинке между ключиц. Она выбрала винно-красное — глубокий, почти бордовый кружевной бюстгальтер, приподнимавший грудь так, что та казалась тяжелее и полнее, и такие же трусики с высокой посадкой, обнажавшие бёдра до самого изгиба. Тонкие чулки того же цвета останавливались чуть выше середины бедра, и между их кромкой и кружевом оставалась полоска голой кожи — та самая, от которой мужчины теряют голову.
Она провела ладонями по бокам, по животу — мягкому, не плоскому, но своему, — по округлым бёдрам. Впервые за годы она выбирала бельё не для мужа. Для чужих глаз. И от одной этой мысли соски под кружевом напряглись, а внизу живота завязался тугой горячий узел.
— Ты там скоро? — крикнул Дима из прихожей. — А то передумаю ждать и приду смотреть.
— Приходи, — отозвалась она и сама не узнала свой голос.
Всю дорогу Аня держала руку на его колене — не из нежности, а чтобы за что-то держаться. Город летел за стеклом мокрыми огнями, светофоры смазывались в длинные красные хвосты, и она ловила себя на том, что дышит слишком часто. Платье — тёмное, простое, обманчиво скромное — скрывало то, что было под ним, и от этого секрета кожу покалывало.
— Мы можем развернуться, — сказал Дима, не отрывая глаз от дороги. — В любую секунду. Ты знаешь.
Она покосилась на него. Он вёл машину одной рукой, вторую держал на руле небрежно, и в свете встречных фар его лицо казалось резче — прямой нос, тёмная щетина в два дня, которую она любила чувствовать на своей коже, тяжёлая линия челюсти. Рукава рубашки он закатал до локтей, и предплечья с проступающими венами были напряжены. Шесть лет она знала это лицо, эти руки — и сейчас смотрела на них так, будто ей предстояло делить его с кем-то.
— Знаю, — сказала она.
— Хочешь развернуться?
Она подумала честно. Прислушалась к себе — к тому тугому, горячему узлу под рёбрами, который завязался ещё дома, у зеркала. Узел был из страха наполовину, и страх был конкретный, с лицами. А если она не сможет потом смотреть на Диму как раньше. А если он не сможет — увидит что-то, чего не развидеть, и между ними ляжет тень. А если ей самой понравится слишком сильно, и потом обычного будет мало. Мыслей было много, и каждая тянула сказать «разворачивай».
Но вторая половина узла была совсем другой — тяжёлой, влажной, оседавшей низко в животе. Она уже была мокрая, ещё в машине, от одной только мысли о том, что будет. Тонкое кружево липло к телу, и каждый толчок на неровной дороге отдавался в ней сладко. И когда она честно, по-взрослому взвесила одно и другое — страх со всеми его лицами и это тяжёлое, тянущее желание, — перевесило желание. Не потому что он уговорил. Потому что она хотела сама и знала это.
— Нет, — сказала она, и голос сел. — Не хочу разворачиваться.
Они говорили об этом полгода.
Началось всё той ночью, в темноте, когда всё дозволено, потому что вслух и не всерьёз. Они лежали, отдышавшись, её щека на его груди, и Аня почувствовала, как он вдруг напрягся под ней — так человек собирается сказать то, что боится сказать.
— Можно я одну вещь скажу? — проговорил Дима тихо, глядя в потолок. — Только не пугайся.
— Ну.
Он молчал ещё секунду, и она слышала, как колотится у него сердце под её ухом.
— Меня заводит мысль, — сказал он наконец, медленно, будто выкладывал по слову, — о тебе с кем-то ещё. Не отдать тебя. А видеть. Как тебя хотят. Как тебя берёт другой, а ты сходишь с ума — и всё равно поворачиваешься ко мне.
Первое, что она почувствовала, было холодным. Будто под рёбра плеснули ледяной водой. Она приподнялась на локте, вгляделась в темноте в его лицо.
— То есть тебе меня мало, — сказала она, и голос вышел резче, чем хотела. В нём была обида, почти злость.
— Нет, — быстро сказал он и сжал её плечо. — Наоборот. Совсем наоборот. Забудь, слышишь? Прости. Дурак. Не надо было.
— Не про меня это, — отрезала Аня, легла обратно, отвернулась. — Даже не думай.
И это была правда. Тогда — чистая правда.
А потом была ночь. Дима давно уснул, ровно дыша ей в затылок, а она лежала с открытыми глазами в темноте — и, к собственному стыду, не могла прогнать картинку. Не его руки. Чужие. И его лицо где-то сбоку, в тени, — как он смотрит. От этой картинки внутри становилось горячо, тесно, и она с ужасом поняла, что снова мокрая. Разозлилась на себя. Списала на темноту, на то, что запретное всегда тянет, — перевернула подушку и заставила себя закрыть глаза.
Но картинка не ушла. Она возвращалась — в душе, за рулём, посреди самого обычного дня, в очереди в кассу. Аня отгоняла её, краснея наедине с собой. И медленно, унизительно честно до неё доходило: это уже не его фантазия, которую он неосторожно выболтал. Это её фантазия теперь тоже. Ей хотелось, чтобы её так хотели. Хотелось, чтобы он смотрел. Мысль, от которой она в первую ночь холодела, за несколько недель превратилась в ту, от которой сбивалось дыхание.
И сказала об этом вслух первой — она. Не он её уговорил, не он подводил исподволь. Она сама, недели спустя, в той же темноте, с колотящимся так, что было слышно, сердцем, повернулась к нему и тихо, будто прыгая в холодную воду, сказала:
— А расскажи ещё раз. Как ты это себе представляешь.
И почувствовала, как он замер рядом, как разом стал твёрдым, — и поняла, что только что сама переступила свою же черту. Никто её не толкал. Она дошла сама, через собственное «нет», через собственный страх — и от того, что дошла сама, было только жарче.
Дальше пошло медленно, шаг за шагом, и каждый шаг она делала сама, всякий раз прислушиваясь — не победил ли страх. Страх был, никуда не девался. Но рядом с ним всякий раз оказывалось желание, и оно было больше.
Потом были переписки. Осторожная, взрослая пара — Вера и Глеб, лет на десять старше, спокойные, без спешки. Три встречи в кафе, просто поговорить. Одно слово они условились помнить — короткое, чтобы всё замерло, если вдруг станет чересчур. Больше правил не понадобилось. Хочешь — идёшь дальше, не хочешь — не идёшь. И главное — они с Димой остаются командой. Что бы ни случилось в той квартире, домой они едут вдвоём.
— Приехали, — сказал он.
Дом был обычный, спальный район, лифт с зеркалом во всю стену. Аня посмотрела на себя — раскрасневшуюся, с расширенными зрачками — и не узнала. Дима встал сзади, обнял, прижался губами к шее сбоку, там, где она любила, и она почувствовала, как всё внутри отзывается на этот знакомый рот.
— Последний раз спрашиваю, — прошептал он ей в ухо. — А потом уже поздно.
И вот тут, на самом пороге, перед чужой дверью, страх поднялся в последний раз — резко, до дурноты. Рука сама потянулась к его руке, и то самое короткое слово уже вертелось на языке. Ещё секунда — и она бы его сказала, и они поехали бы домой, и ничего бы не было. Она стояла на этой секунде, как на краю обрыва, чувствуя, как колотится сердце.
А потом прислушалась к себе — по-настоящему, до самого дна. И под страхом, глубже страха, нашла всё то же, что вело её сюда все эти недели: она хотела. Хотела войти в эту дверь. Хотела, чтобы он смотрел, как её хотят другие. И раз так — значит, решать ей, а не страху.
Слово растаяло на языке само.
— Не поздно, — выдохнула она. — Ты обещал. Одно слово — и всё встанет. Но я его не скажу.
— Не скажешь? — Он легонько прикусил ей мочку.
— Не скажу. — Она откинулась на него спиной, чувствуя, как под платьем каменеют соски, как отступает, растворяется страх, оставляя одно горячее. — Я слишком этого хочу. Сама. Аж трясёт.
Дверь открыла Вера.
Аня почему-то представляла её другой — резкой, эффектной, хищной. А перед ними стояла мягкая, тёплая женщина лет сорока пяти, невысокая, с формами, которые не пряталась стесняться. Она была в длинной шёлковой рубашке цвета топлёного молока, наброшенной поверх голого тела, — это читалось по тому, как ткань облегала полную грудь, как темнели под ней круги сосков. Босиком, с бокалом красного в руке. Русые волосы с редкими светлыми прядями были собраны в небрежный узел, из которого выбивались пряди у шеи. Лицо — округлое, с тёплыми карими глазами в мягких морщинках, с той спокойной, чуть насмешливой полуулыбкой, которая сразу говорила: здесь тебя не съедят.
За её плечом маячил Глеб. Высокий, на голову выше Веры, широкий в плечах и груди. Тёмная рубашка с закатанными рукавами, верхние пуговицы расстёгнуты, и в вырезе виднелась грудь с проседью. Тёмные волосы на висках уже серебрились, и это шло ему — придавало вид человека, которому давно нечего доказывать. Лицо крупное, спокойное, с сеточкой морщин у глаз, тяжёлые руки с широкими ладонями. Он смотрел на Аню без напора, но внимательно, оценивающе, и от этого спокойного мужского взгляда у неё по спине прошло тепло.
— Ну наконец, — сказала Вера и обняла сначала Аню, потом Диму, как старых знакомых. От неё пахло вином, чем-то тёплым, цветочным. — Раздевайтесь. Вина?
