День прошёл в размеренных, почти механических делах. Уборка, полив цветов, поход в магазин за продуктами. Но под этой обыденностью тикала бомба ожидания. Мои мысли то и дело срывались вперёд, к вечеру, к обещанному «наказанию». И это ожидание было сладким, щекочущим нервы ядом.
Вечером, как послушная, дисциплинированная ученица, я отправилась на свою тренировку. Студия йоги была моим новым храмом, а тренер — жрицей, посвящающей меня в таинства владения собственным телом. Сегодня она, гибкая и бесстрастная, как лоза, показала комплекс новых асан. «Уткатасана для силы бёдер, Баддха Конасана для раскрытия таза, Навасана для глубинных мышц кора, — говорила она ровным голосом, пока я, обливаясь потом, пыталась повторить. — Дыши. Чувствуй, как пространство открывается внутри».
Я выполняла позы с фанатичной, почти болезненной точностью. Каждое растяжение, каждое напряжение было инвестицией в предстоящую ночь. Моё тело переставало быть просто телом. Оно становилось инструментом. Сложным, отточенным, выносливым. Инструментом для получения и доставления удовольствия. Для принятия боли. Для демонстрации покорности и выносливости. Когда я стояла в позе воина, чувствуя, как дрожат мышцы, я думала не о просветлении, а о том, как эти сильные ноги обовьются вокруг чьего-то торса. Когда я раскрывала таз в позе бабочки, я представляла не энергетические каналы, а совсем другую, грубую форму раскрытия.
К восьми вечера, вернувшись домой и смыв с себя пот тренировки, я стояла перед большим зеркалом в спальне, как генерал перед картой сражения. На кровати, как три возможных сценария, лежали три наряда.
Первый — дерзкое, короткое платье из чёрной лаковой кожи. Вызов, агрессия, готовность к бою.
Второй — струящееся, длинное платье из тёмно-синего шёлка. Загадка, недоступность, игра в скромницу, которую так сладостно сорвать.
Третий — облегающий футляр из тончайшего кашемирового трикотажа персикового, почти телесного цвета. Он не кричал. Он шептал. Он облегал каждую выпуклость, каждую впадину с такой точностью, что казался второй кожей. Спина была открыта глубоко, почти до самой поясницы, оставляя на виду хребет и лопатки — нежные и уязвимые.
Я надела третье. Оно делало меня одновременно хрупкой, как фарфоровая куколка, и откровенно соблазнительной. В нём не было броской сексуальности кожи, но была изощрённая, подчёркнутая нагота. Иллюзия невинности, которую так захочется разрушить.
«Ну как?» — спросила я, сделав медленный поворот перед Стасом. Он сидел на краю кровати, одетый в домашние шорты и футболку, и смотрел на меня. Не с вожделением, а с тем сложным, задумчивым выражением, которое я научилась в нём читать.
«Ты выглядишь… потрясающе, — сказал он после паузы, честно. — Изумительно красиво. Но это… Это какой-то сюрреалистический сон высшей категории абсурда. Я, муж, сижу и помогаю жене выбрать наряд. Для… для ёбаря. Для её любовника, который сегодня, если верить его словам, будет её «наказывать». Меня смущает не это. Меня смущает, насколько это… нормально для нас сейчас».
В его голосе не было ни капли обиды или сарказма. Чистое, почти научное изумление перед причудливой красотой и уродством созданной нами реальности.
Я запрыгнула к нему на колени, обвила руками шею, прижалась лбом к его лбу. Запах его кожи, чистый и домашний, смешался с ароматом моего парфюма. «Я не виновата, что я такая шлюха, — прошептала я, целуя его в уголок рта, в щёку, в скулу. — Наверное, бабушкины гены сказываются. Или дедушкины. Гены какой-нибудь цыганской прапрабабки, которая любила погулять. Но спасибо… Спасибо, что ты на моей стороне в этом. Что ты не на той стороне, где осуждение, слёзы и хлопанье дверьми. Что ты… мой союзник в этом безумии».
Он обнял меня, его большие, тёплые руки скользнули под открытую спинку платья, ощупали голую, гладкую кожу, позвонки. Его прикосновение было одновременно обладающим и отпускающим. «Ладно, давай собирайся, — сказал он, слегка отстранившись, и в его глазах мелькнула знакомая усмешка. — А то у твоего любовника, я смотрю, яйца лопнут от перевозбуждения и злости, пока ты тут наряжаешься и философствуешь».
Мы снова рассмеялись — коротким, нервным, но очень родственным смехом. Этот смех был нашим секретным рукопожатием, щитом от внешнего мира и клеем, который скреплял нашу странную конструкцию. Я дополнила образ: туфли на тончайшей, почти нереальной шпильке, которые делали мои ноги длинными и неустойчивыми, и маленькую клатч, куда положила телефон, помаду, пачку жвачки и… крошечную, элегантную упаковку презервативов. На всякий, как говорится, пожарный случай, хотя внутренний голос, уже хорошо изучивший правила этой игры, шептал, что в сценарии под названием «наказание» такая мера предосторожности вряд ли будет востребована. Наказание, в моём понимании, редко бывает защищённым. Оно должно быть тотальным, грубым и оставлять следы.
Глава 3: Клуб и ставка на трусики
Клуб «Грот» был одним из тех мест, о которых знают все, но куда попадают единицы. Модный, полуподпольный и чертовски дорогой, он собирал на своей территории элиту ночной жизни — не ту, что светится в глянцевых журналах, а ту, что платит наличными, не спрашивая цену. Вход сюда стоил несколько сотен долларов, и эта сумма была лишь пропуском в мир, где правила диктовали желание, наглость и толщина кошелька. Клуб располагался на самой окраине нашего вполне респектабельного, спального района, в бывшем заводском цеху. Грубая индустриальная эстетика была тщательно обыграна: открытые бетонные стены, стальные балки под потолком, неоновые синие и фиолетовые подсветки, выхватывавшие из полумрака бархатные диваны в приватных зонах и отполированные до зеркального блеска стойки барной галереи. Грохочущий, вибрационный бас музыки буквально входил внутрь через подошвы туфель, наполняя все тело глухим, настойчивым гулом.
Мысль о том, что здесь, в этом чадящем вертепе, могли оказаться знакомые — соседи из нашего тихого квартала с детскими площадками, бывшие одноклассницы, ведущие образ жизни примерных матерей, жены коллег Стаса с их вечными разговорами о скидках и ипотеке — добавляла такой острый, запретный перчик, что у меня сводило живот спазмом, смешанным из предвкушения и леденящего душу страха. Я с почти болезненной четкостью представила, как какая-нибудь Маша Иванова, с которой мы когда-то, улыбаясь, обсуждали на родительском собрании (хотя детей у нас и не было) успехи чужих отпрысков, увидит меня. Увидит, как я вхожу в эту черную дыру под руку с кавказцами, чьи взгляды будут сдирать с меня одежду еще на пороге. Или, того хуже, как она увидит меня выходящей отсюда под утро, растрепанную, с размазанной по лицу помадой, в том же персиковом платье, теперь мятом и испачканном, с запахом чужих духов, пота, спермы и алкоголя, исходящим от меня облаком. Эта мысль была парадоксальной: она пугала до холодного пота на спине, но одновременно невероятно возбуждала, заставляя клитор пульсировать в такт музыке от одного только адреналинового всплеска. Быть увиденной означало быть окончательно разоблаченной, сожженной в привычном мире. И часть меня, самая порочная, жаждала этого аутодафе.
У входа, под низким черным козырьком, мигающим неровным неоновым светом, в клубах густого, сладковатого пара от кальянов и едкого дыма сигар, меня уже поджидала Маринка. Она была воплощением нарочитого, агрессивного гламура, тем, как одеваться в такое место точно не стоит — и от этого выглядела ослепительно, как метеор, падающий в болото. На ней было серебристое мини-платье из блестящей, похожей на чешую рыбы ткани. Оно было настолько коротким, что когда она стояла, подол едва прикрывал нижнюю линию ягодиц, а глубокое декольте с трудом удерживало ее пышную, словно налитую грудь, обещая выплеснуться наружу при любом резком движении. Ноги до бедер были облачены в лаковые ботфорты на массивной платформе, а волосы, выкрашенные в ядовито-розовый цвет, были усеяны блестками, переливавшимися в свете фонарей, как ледяная крошка. От нее пахло сложным, дорогим парфюмом с нотами ванили и мускуса, перебиваемым резким запахом дешевого джина и чем-то еще — чистым, ничем не прикрытым бесстыдством. Это была её аура.
«Ну что, принцесса, приехала на казнь?» — она бросилась меня обнимать с театральной страстью. Я почувствовала холод блесток на своей щеке и тепло ее кожи под ними. Ее губы, липкие от блеска с приторным вкусом вишни, чмокнули меня в щеку, оставив влажный, липкий след. — «Быстро отвечай, без дураков и скромностей: в трусиках?»
Вопрос был настолько абсурдным, выбивающим из колеи своей прямой пошлостью, что я на секунду остолбенела, чувствуя, как жаркий румянец заливает щеки и шею. «Да… вроде как… — пролепетала я, смущение сдавило горло. — А что? Тут что, дресс-код насчет нижнего белья? Или на входе проверяют?»
Маринка заговорщицки наклонилась ко мне так близко, что ее розовые пряди коснулись моего плеча. Ее дыхание, пахнущее ментоловой жвачкой и перегаром, обожгло мне ухо, вызвав непроизвольную дрожь и мурашки по всей шее. «Я сегодня раньше всех тут была. Подслушала, как Ахмед с ребятами спорят. На пару тысяч долларов, представляешь? Не на сотни, на тысячи! Спорят о тебе. В трусиках ты придешь или без. Ахмед бьется об заклад, что без. Уверен, блядь, как в себе. Говорит, ты у него уже обученная, послушная шлюха, которая на важную встречу без трусов приходит, прямо голая под платьем, чтобы не терять времени. Остальные, — она кивнула в сторону двери, за которой грохотала музыка, — не верят. Думают, ты все же стесняешься. Что в тебе еще осталось что-то от той пай-девочки».
